Я ждала какую-нибудь ужасную историю. Он пришел на следующий день и сам возобновил вчерашний разговор. Он мне признался, что любил одну молодую особу в N.; но у нее были кое-какие средства, а он, студент, ничего не имел, кроме собственной головы… Он ей сказал:
— Я еду в Париж, где надеюсь получить место; а вы, пока я буду работать день и ночь, чтобы стать достойным вас, — вы меня не забудете?
Молодой особе было лет шестнадцать — семнадцать, и у нее была весьма романическая душа. В знак верности она дала ему свой букет. Через год он узнал, что она вышла замуж за N-ского нотариуса, как раз когда он должен был получить место учителя в коллеже. Это его сразило, он не стал держать конкурса. Он признался, что много лет он ни о чем другом не мог думать; и, вспоминая этот нехитрый случай, он был так взволнован, как будто все это с ним только что произошло. Потом, вынимая из кармана букет, он сказал:
— Хранить его — это ребячество; может быть, это даже нехорошо.
И он бросил его в огонь. Когда бедные цветы перестали трещать и гореть, он произнес уже спокойнее:
— Я вам благодарен за то, что вы заставили меня это рассказать. Вам я обязан тем, что расстался с воспоминанием, которое мне не подобало хранить.
Но он был грустен, и нетрудно было видеть, чего ему стоила эта жертва. Боже мой, что за жизнь у этих бедных священников! Самые невинные мысли для них запретны. Они обязаны изгонять из сердца все те чувства, которые составляют счастье остальных людей… вплоть до воспоминаний, привязывающих к жизни. Священники похожи на нас, на несчастных женщин: всякое живое чувство — преступление. Дозволено только страдать, да и то не показывая виду. Прощай, я упрекаю себя за свое любопытство, как за дурной поступок, но виной этому ты.
(Мы опускаем несколько писем, в которых ничего не говорится об аббате Обене.)
Она же к той же
Нуармутье, … мая 1845
Давно уже я собираюсь тебе написать, моя дорогая Софи, но мне мешал какой-то ложный стыд. То, что я хочу тебе рассказать, так странно, так забавно и вместе с тем так печально, что я не знаю, тронет это тебя или рассмешит. Я и сама еще ничего не понимаю. Начну без всяких предисловий. Я тебе не раз говорила в моих письмах об аббате Обене, приходском священнике нашей деревни Нуармутье. Я даже описала тебе некий случай, определивший его призвание. В том одиночестве, в котором я живу, и при тех грустных мыслях, о которых ты знаешь, общество умного, образованного, любезного человека было для меня чрезвычайно ценно. По-видимому, он заметил, что я им интересуюсь, и в скором времени стал у нас бывать как давнишний друг. Для меня, признаться, было совершенно новым удовольствием беседовать с незаурядным человеком, у которого изящество ума еще больше оттеняется отчужденностью от жизни. Быть может, также, — потому что я должна тебе все рассказать, и не от тебя я могла бы скрыть какой-либо недостаток моего характера, — быть может, также «наивность» моего кокетства (это твое выражение), которой ты меня нередко попрекала, сказалась помимо моей воли. Я люблю нравиться людям, которые мне нравятся, я хочу, чтобы меня любили те, кого я люблю… Я вижу, как при таком вступлении ты широко раскрываешь глаза, и слышу, как ты говоришь: «Жюли!..» Будь спокойна, не мне в мои годы делать глупости. Но продолжаю. Между нами установилась своего рода близость, но при этом ни разу, спешу это отметить, он не сказал и не сделал ничего такого, что не подобало бы его священному сану. Ему было хорошо со мной. Мы часто беседовали об его юности, и я не раз, и напрасно, заводила речь о романическом увлечении, которому он был обязан букетом (пепел его теперь в моем камине) и своим печальным одеянием. Вскоре я заметила, что он перестал думать о неверной. Однажды он встретил ее в городе и даже говорил с ней. Все это он мне рассказал по возвращении, спокойно добавив, что она счастлива и что у нее прелестные дети. Несколько раз ему привелось быть свидетелем вспышек Анри. Отсюда некоторые мои признания, в известной степени вынужденные, а с его стороны — еще большее внимание. Он знает моего мужа так, как если бы был знаком с ним десять лет. К тому же он был таким же хорошим советчиком, как и ты, и притом более беспристрастным, потому что, по-твоему, виноваты всегда обе стороны. Он всегда находил, что я права, но советовал вести себя осторожно и обдуманно. Словом, он выказывал себя преданным другом. В нем есть что-то женственное, что меня пленяет. Он напоминает мне тебя. Это характер восторженный и твердый, чувствительный и замкнутый, фанатический в вопросах долга… Я нанизываю фразы, чтобы оттянуть объяснение. Я не могу говорить откровенно; эта бумага меня смущает. Как бы я хотела сидеть у камина, работая с тобой вдвоем, вышивая одну и ту же портьеру! Но пора, пора, моя Софи, произнести это ужасное слово. Несчастный в меня влюбился. Тебе смешно или ты скандализована? Я бы хотела тебя видеть в эту минуту. Он мне ничего не сказал, разумеется, но мы никогда не ошибаемся, и эти его большие черные глаза!.. Теперь ты, наверно, смеешься. Какой светский лев не пожелал бы иметь глаза с таким красноречивым взглядом! Я видела столько этих господ, которые старались говорить глазами, и говорили только глупости!.. Когда я убедилась, в каком состоянии больной, моя лукавая душа, признаюсь, сначала как будто даже обрадовалась. Победа в мои годы, и такая невинная победа!.. Что-нибудь да значит — внушить такую страсть, немыслимую любовь!.. Но нет, это нехорошее чувство у меня быстро прошло. «Вот порядочный человек, — сказала я себе, — которого мое легкомыслие может сделать несчастным. Это ужасно, этому необходимо положить конец». Я стала ломать голову над тем, как бы мне его удалить. Однажды мы с ним гуляли на берегу во время отлива. Он ничего не решался мне сказать, мне тоже трудно было говорить. Наступали убийственные паузы по пять минут, во время которых, чтобы скрыть смущение, я собирала ракушки. Наконец я ему сказала: